КАЛИНОВАЯ ВОДА |
|
И как всегда, переломило хребет окаянной долгой зиме, осилила ее весна, и в деревню, к матери, я добирался уже по весенней распутице, по набрякшему от воды снегу... И все-то зимы переживаешь томительно, а эта была особенно трудной, затяжной. Туда, в хладные глубины Сибири, на Обь, она пришла рано. Еще в октябре встали великие и малые реки, сковало болотные хляби - люди проложили по ним к нефтепромыслам, к буровым нефтеразведок многоверстовые зимники.
Морозы заворачивали все круче и круче, рубиновый столбик в градуснике сжимался порой до 40-градусной отметки. Железо на буровой камертонно звенело, намертво прикипало к голым пальцам, как наждаком, обдирая кожу. Вышка скрывалась в густых клубах пара, которым на буровой отогревают все...
Бурили по уши в снегу, в грязевом растворе - он твердой коростой покрывал брезентовую спецодежду. Торопились - план нужен, ускорение. А тут, как на грех, пошли авралы - заморозило манифоль, вышла из строя центробежка, отказали грязевые насосы. Не до отдыха, конечно; в жесткой, как панцирь, одежде приходили в балок, валились кто где, спали несколько часов и - снова на мороз. Сначала легко познабливало, поламывало кости, отказывала поясница - не разогнешься утром, потом и весь организм стал сдавать от непосильной работы.
- Что? - сочувственно журили буровики. - Это тебе не штаны протирать возле батареи, бумаги перекладывать с места на место!
Трудно было подниматься после тяжкого, обморочного сна, кровь отливала от головы, и будто обдавало ее холодом.
- Ты сиди в балке, без тебя управимся! - говорили мне.
Но разве усидишь один в тепле, если все там, на буровой. Мороз сначала взбадривал, потом начинал жечь и калить не на шутку. И в сотый раз приходила паршивенькая мысль - уволиться, сбежать отсюда, переменить судьбу, снова - действительно - сесть за чистый стол в теплой конторской комнате и забыть это все... Но что-то удерживало, не позволяло это сделать сейчас, сию минуту. «Вот потерплю еще два месяца, нет, месяц...»
Но терпеть не пришлось: организм сдал как раз в начале зимы - в декабре. Началось с озноба, который перерос в нервный - до судорог - какой-то особый, нутряной зуд. Поднялась температура, начались хрипы в легких.
- Э, да у тебя, брат, воспаление легких, если не хуже, - сказал мастер. - Немедленно с буровой!
И вот меня, разбитого, чумового, повезли на вахтовой машине в город, и там провалялся я в больнице почти до весны - три месяца.
Странные чувства вызывает Сибирь, необъятность ее пространства. Она тянет к себе молодые сердца, как, допустим, рыбу в нерест тянет на протоки, полные свежей воды. Благое это чувство называют замечательно - романтикой. Но огромность пространства не только завораживает, а и рождает не всегда объяснимое чувство затерянности. Ощущение такое, будто ты иголка в сене, хвоинка в безбрежном лесу... И вслед за этим появилось другое чувство - тоски, неостановимой тяги назад, за хребет, на Большую землю. Врастать корнями тут, в Сибири, могут только сильные. Эти мысли приходили ко мне не раз на больничной койке. И бессонными ночами, когда по потолку и стенам палаты чертили бесконечную кружевную вязь тени деревьев, мной овладела тоска.
Говорят, беда не приходит одна. Подлечили легкие- навалилось другое: на теле высыпала мелкая, ядовито-желтая сыпь... Врачи выписали бутылку горького лекарства, которое велено было пить регулярно, три раза в день, и отпустили на все четыре стороны. В тот же день я взял билет на самолет...
И вот весна, и я иду по синему бездорожью, и вдали, в ожерелье чистых, будто промытых, ельников, встает моя деревенька - несколько серых, уже подсушенных солнцем изб. Денек был пасмурный, но тихий и теплый - славный; снег быстро таял - ноздреватые сугробы, источенные тёплом, с шорохом оседали. Везде капало и журчало, а за изволоком, на котором стояла деревня, широко сизела река, вся в промоинах, полыньях. В полевых низинах копилась, «зажирала» снег талая вода - сдерживаемые снегом, в полях голубели целые озера, и мелкая рябь бежала по ним. Две серые уточки плескались в талой воде совсем недалеко, возле овражка. И пахло этой мягкой снежницей, прелой древесиной, корой. Ельники пронзительно зеленели на фоне белых простыней тающего снега. Росла на меже верба, приневестилась она сейчас, распушилась белыми комочками. И была вся она, до вершинки, сплошь, как яблоками, усыпана птицами с коричневыми грудками. Зяблики. Они свистели так громко, что их мелодичные посвисты, которые хорошо слушать в летнюю, например, пору, на рассвете, сливались в гвалт. Гвалт этот все время стоял в ушах, пока я, чтобы не спугнуть птиц, обходил вербу. Ничего, собственно, удивительного - птицы радуются, как и все мы, весне, свету, тому, что они, выдержав мучительный, затяжной перелет, наконец дома. Вот и свистят так оглушительно и бестолково. И уточки, что плещутся в талой воде, тому же радуются...
Ноги давно промокли, и шел я уже не опасаясь, переходя вброд малые и большие- озера. Ледяная вода жестоко сводила ноги, выбираясь на сухое место, я скидывал ботинки и жеребчиком скакал по луговине.
- Черта с два, - думал я, - черта с два заболею теперь!.. В двух шагах от дома...
А дом - вот он, и мать копошится возле крыльца, клычит заступом мелко, по-птичьи, отводит в огород скопившуюся воду. И вот разогнулась, прикладывая руку к пояснице, и оглянулась, и, увидев меня в поле, застыла, приложила ладонь к глазам. Заступ выпал из ее рук...
Она разжигала самовар, а я сидел рядом на кушетке. Ярко пылал пук смолистых лучин в руках, мать бросила его в жерло самовара, и оттуда повалил сизый, пахучий дым. Она закашлялась, стала тереть заслезившиеся глаза. И даже потом - поставила уже клокочущий всеми недрами самовар на стол, мы напились чаю с баранками и медком - и тогда смотрела на меня и время от времени терла покрасневшие глаза фартуком.
О чем она думала? Ведомо ли мне? А самому мне грезилось далекое, давнее: наша бабушка. Как же мать стала похожа на нее! Тогда, давно, бабушка, сухая, чистенькая, водила меня в баньку, окатывала теплой водой из темной шайки и приговаривала: - Во имя отца и сына и святого духа... Я не вдумывался в смысл этих слов - нежные, певучие, ласковые, они успокаивали. Я засыпал на руках бабушки, а просыпался уже в постели, чистый и свежий, без болячек и корост.
Такое чувство было у меня и сейчас. Сердце медленно-медленно освобождалось от какого-то непонятного груза.
Для того чтобы у меня прошла сыпь, нужно было наломать калиновых прутьев, сделать отвар и вымыться в нем - так объяснила мать. А калина у нас растет только за рекой. Я взял корзинку, сломал на огороде шест и собрался на ту сторону реки.
И вот перебирался по гиблому, иссосанному водой льду, обходил промоины - лед на плесе был крепкий, бояться было нечего, но, оборачиваясь, я видел на угоре одинокую фигурку, и сердце несильно ныло. А вдруг... Вдруг я провалюсь, навсегда уйду под лед, в чернильную глубину!.. Пальцы крепче сжимали шест. Там, на другом берегу, я ломал светлые калиновые прутья, хрупкие, почти не издающие никакого запаха, ломал и видел через мелколесье поймы - мать следит зa мной, ждет меня на вытаявшей луговине. Там задувает ветер, ей, наверно, холодно, а она поправляет платок и горбится, горбится...
К вечеру мы топили баню, черную, прокопченную изнутри, в белых шапках грибной плесени по углам, Я носил в баню воду, черпал ее прямо из сугроба, чистую, пресную, с прошлогодними травинками, носил ее много, чтобы вволю намыться.
В пузатом двухведерном чугуне мать готовила мне отвар - она ломала прутья калины и заталкивала их в чугун, заливала ледяной этой снежницей, блестящими шариками скатывающейся по прутьям. И я видел, как на скобленый пол падали такие же блестящие шарики-слезы.
Вода закипала на огне, отвар пах густо, пряно, по всей бане.
И вечером я пошел мыться. Зажег в бане керосиновую лампу - ее рогатый огонек святочно отразился в окне, я раздевался, и по закопченным стенам ходила огромная черная тень и язычок пламени шевелился. А потом я стал лить на голову, на спину тот калиновый отвар. Благословенная вода - она распространяла нездешний, миндальный запах, я долго купался в ней и, кажется, явственно ощущал, как уходит недуг из тела, уходят из души вся накипь и боль, успевшие накопиться за время скитаний.
Я вышел из бани - теплые сумерки стояли уже над тихой землей, и едва слышно оседал в овраге снег. Сам овраг тонул в парном тумане, но и через этот туман, через разорванные его клочья было видно широкое, будто высветленное закатом, полотнище реки, за какие-то несколько часов освободившееся ото льда.
Я быстренько сбегал домой, надев сапоги, ринулся вниз, к реке.
Вода кротко стояла у берега, а там, дальше от берега, несла густое крошево льда. Ее могучее туго натянутое полотнище тускло серебрилось. Туман провисал влажными космами, а в заречных лугах, за туманом, быком кричала водяная птица, низко, утробно гудела.
Калиновая вода. Благословенная вода. Благословенна земля, на которой цветет калина и журчит вода. Всем телом, всем существом своим я чувствую ее силу, ее власть. Теплая, теплая земля. Я счастлив оттого, что она у меня есть, врачует так светло и всегда дает кров.
В тумане гудит, блуждая, водяной бык. Выпь облетает знакомые пойменные озерки и ищет свое прошлогоднее гнездо. Она должна обязательно поселиться в нем. И пусть найдет его и выведет птенцов. И дай бог ее гнездовью уюта, мирных вод и обильных хлебов - сущего для всех счастья.
ВВЕРХ
© 2003-2004 Дизайн-студия "Sofronoff"
|